Stalin vs писал(а):А откуда взялось сие представление?
Оно сформировалось постепенно.
1) Из различной литературы, изобличающей ужасы соответствующего периода. Не Солженицын, упаси б-г.
2) Из наследия советского кинематографа, документалистики и литературы. Смотря даже самые розовощёкие фильмы сталинского времени, развивается упорный рвотный рефлекс на всё, там изображаемое и как достижения и как фоновое состояние.
3) Из наблюдения за ныне происходящим. Ничего/никого нового нет и не происходит. Те же сценарии, те же типажи персонажей. Грязь, кровь, обман, лживые улыбки, непотребство и нажива. Ничто не ново под Луной.
Stalin vs писал(а):Здесь ты, очевидно, попутал с РКМП, где такие именно заправляли властью. В отличие от дохрущёвского СССР, где такие отстранялись от власти, если пролезали туда (не всегда своевременно, но борьба с такими велась постоянно).
Да-да, постоянно велась. Так в кино и показывали. Ещё люди были большие и синие, к зверушкам подключались косичкой. Или это уже к правильным источникам не относится? Ирония, сорри.
Stalin vs писал(а):Ежели они такие многочисленные, назови хотя бы парочку. И примеры их влияния.
Ха! Ктож тебе их назовёт, если они в тени? Узнай про них - сразу уберут.
А примеры влияния - все действия всех советских деятелей, начиная от их идейных вдохновителей, до нынешних продолжателей.
P.S.
Иван Солоневич "Россия в концлагере":Служба же эта заключается в том, чтобы мы возможно меньше ели и возможно больше
работали во имя тех же бездонных универсально революционных аппетитов. Во-первых, не
евши, мы вообще толком работать не можем - одни потому, что сил нет, - другие потому, что
голова занята поисками пропитания. Во-вторых, партийно-бюрократический кабак, нацеленный
на мировую революцию, создает условия, при которых толком работать совсем уж нельзя.
Рабочий выпускает брак; ибо вся система построена так, что брак является его почти
единственным продуктом; о том, как работает мужик, видно по неизбывному советскому голоду.
Но тема о советских заводах и советских полях далеко выходит за рамки этих очерков. Что же
касается лично меня, то я поставлен в такие условия, что не жульничать я никак не могу.
Я работаю в области спорта и меня заставляют разрабатывать и восхвалять проект
гигантского стадиона в Москве. Я знаю, что для рабочей и прочей молодежи нет
элементарнейших спортивных площадок, что люди у лыжных станций стоят в очереди часами,
что стадион этот имеет единственное назначение - пустить пыль в глаза иностранцев, обжулить
иностранную публику размахом советской физической культуры. Это делается для мировой
революции. Я против стадиона, но я не могу ни протестовать, ни уклониться от него.
Я пишу очерки о Дагестане. Из этих очерков цензура выбрасывает самые отдаленные
намеки на тот весьма существенный факт, что весь плоскостной Дагестан вымирает от малярии,
что вербовочные организации вербуют туда людей - кубанцев и украинцев - приблизительно на
верную смерть. Конечно, я не пишу о том, что золота, которое тоннами идет на революцию во
всем мире и на социалистический кабак в одной стране, хватило бы на покупку нескольких
килограммов хинина для Дагестана. И по моим очеркам выходит, что на Шипке все
замечательно спокойно и живописно. Люди едут, приезжают с малярией и говорят мне вещи, от
которых надо бы краснеть.
Я еду в Киргизию и вижу там неслыханное разорение киргизского скотоводства,
неописуемый даже для советской России кабак животноводческих совхозов, концентрационные
лагеря на реке Чу, цыганские таборы оборванных и голодных кулацких семейств, выселенных
сюда из Украины. Я чудом уношу свои ноги от киргизского восстания, а киргизы зарезали бы
меня, как барана и имели бы весьма веские основания для этой операции: я русский и из
Москвы. Для меня было бы очень невеселое похмелье на совсем уж чужом пиру, но какое дело
киргизам до моих политических взглядов?
И обо всем этом я не могу писать ни слова. А не писать - тоже нельзя. Это значит -
поставить крест на всякие попытки литературной борьбы и, следовательно, на всякие
возможности заглянуть вглубь страны и собственным глазами увидеть, что там делается. И я вру.
Я вру, когда работаю переводчиком с иностранцами. Я вру, когда выступаю с докладами о
пользе физической культуры, ибо в мои тезисы обязательно вставляются разговоры о том, как
буржуазия запрещает рабочим заниматься спортом. Я вру, когда составляю статистику советских
физкультурников, целиком и полностью высосанную мною и моими сотоварищами из всех
наших пальцев, ибо «верхи» требуют крупных цифр, так сказать, для экспорта за границу.
Это все вещи похуже пяти килограмм икры из иностранного распределителя. Были вещи и
еще похуже. Когда сын болел тифом и мне нужен был керосин, а керосина в городе не было, я
воровал этот керосин в военном кооперативе, в котором служил в качестве инструктора. Из-за
двух литров керосина, спрятанных под пальто, я рисковал расстрелом (военный кооператив). Я
рисковал своей головой, но в такой же степени я готов был свернуть каждую голову, ставшую на
дороге к этому керосину. И вот, крадучись с этими двумя литрами, торчавшими у меня из-под
пальто, я наталкиваюсь нос к носу с часовым. Он понял, что у меня керосин и что этого
керосина трогать не следует. А что бы было, если бы он этого не понял?
У меня до революции не было ни фабрик, ни заводов, ни имений, ни капиталов. Я не
потерял ничего такого, что можно было бы вернуть, как, допустил, в случае переворота можно
было бы вернуть дом. Но я потерял 17 лет жизни, которые безвозвратно и бессмысленно были
ухлопаны в этот сумасшедший дом советских принудительных работ во имя мировой
революции; в жульничество, которое диктовалось то голодом, то чрезвычайкой, то профсоюзом
- а профсоюз иногда не многим лучше чрезвычайки. И, конечно, даже этими семнадцатью
годами я еще дешево отделался. Десятки миллионов заплатили всеми годами своей жизни, всей
своей жизнью.
Временами появлялась надежда, что на российских просторах, удобренных миллионами
трупов, обогащенных годами нечеловеческого труда и нечеловеческой плюшкинской экономии,
взойдут, наконец, ростки какой-то человеческой жизни. Эти надежды появлялись до тех пор,
пока я не понял с предельной ясностью: все это для мировой революции, но не для страны.
Семнадцать лет накапливалось великое отвращение. И оно росло по мере того, как рос и
совершенствовался аппарат давления. Он уже не работал, как паровой молот, дробящими и
слышными на весь мир ударами. Он работал, как гидравлический пресс, сжимая неслышно и
сжимая на каждом шагу, постепенно охватывая этим давлением абсолютно все стороны жизни.
Когда у вас под угрозой револьвера требуют штаны - это еще терпимо. Но когда у вас под
угрозой того же револьвера требуют, кроме штанов еще и энтузиазма, жить становится вовсе
невмоготу, захлестывает отвращение. Вот это отвращение и толкнуло нас к финской границе.
- нарисованные картинки кажутся максимально правдоподобными в силу как раз обыденности и узнаваемости.